Евгений МОСКВИН
ПАДЕНИЕ
Сюрреалистический роман
Рукопись, публикуемая ниже, была найдена в квартире человека, подозревавшегося в убийстве и скончавшегося несколько дней назад от сердечного приступа. Ее содержание повергло в шок всю нашу редакцию. Автор, по всей видимости, разрабатывал некое философское учение, которое так и не было найдено, — остались только эти записи
Рукопись не имеет названия, но мы взяли на себя смелость озаглавить ее. Текст публикуется полностью.
Вы всегда рассказывали мне сказки о морали и нравственности, эти два слова есть для вас высшая, непререкаемая ценность; ее вы ревностно охраняете, даже не подозревая, что кто–нибудь может разрушить все это неким новым замыслом.
Глубинный стук ваших сердец до самой смерти будет заглушать потусторонний скептицизм неповиновения, и вам действительно покажется, что вы достигли счастья в этом повседневном однообразном круговороте. Предсказуемость человеческой жизни (а не жизни вещи, предмета) — худший объект ревностных стремлений, а жажда обогащения — ее бессменный спутник; когда вы на самой вершине, страдания только усиливаются, ибо даже после этого хочется чего–то большего, а разум ограничивает воображение. Ваше ничтожное стремление вверх являет собой алогичную перспективу.
Чтобы заглушить страдания, вы шутите и улыбаетесь, не осознавая, что положительная эмоция никогда до конца не покроет отрицательную. В самый неподходящий момент последняя высунет свою острую гнилую мордочку на свет — все пойдет наперекосяк. Должно быть, после этого вы посчитаете, что жизнь кончена. Вы даже не вспомните о тех вещах, ради которых существовали.
Любое телодвижение рождается желанием или устремлением, они могут быть достижимы или нет. Вас охватывает неизбывная глупая радость, если все–таки удалось прыгнуть достаточно высоко; да, положительные эмоции есть верное лекарственное средство от сокрушительной тоски. При ином исходе вы будете рыдать и убиваться, пенять на горькую судьбу. И именно тогда возникнет резонный вопрос: неужели с самого начала нельзя было абстрагироваться от желаний, оставаясь сфинксом?
Когда вы говорите, что жизнь — не рулетка, какой смысл вы вкладываете в эти слова? Совершенно не тот, который присутствует в них на самом деле. Вам никогда не приходило в голову, что двухсторонняя монета, (два крайних результата некоего предприятия), на которой именно герб, и только герб, является положительным исходом, — это тоже рулетка, но только более удачная? Именно поэтому вы списываете на нее все свои действия, на самом–то деле руководствуясь только лишь самоослеплением. Это и есть ваша поверхностная вера в благоразумие.
Часы идут. Время уходит. Но только для вас, ибо трусливое желание убежать от старости — то, что не дает покоя вашему подсознанию более всего. Вы боитесь перестать чувствовать и мыслить.
Состояние человеческой души до рождения сходно с ее состоянием после смерти. До рождения мне было хорошо, так как я ничего не помню. Между тем, я уверен — что–то все–таки со мной происходило, я могу назвать это не иначе, как совершенным состоянием. К нему я вернусь снова после того, как физически умру.
Смерть — вот к чему должно стремиться человечество. Внутри трупа и под внешней оболочкой вещи протекают великие процессы, которые я уже давно стремлюсь понять и обрисовать.
Итак, вы желаете покоя, но вечный покой вас пугает; всю жизнь одно противоречивое самобичевание и гонка за страданием, надевшим личину счастья. Этот очевидный обман вам необъяснимо привлекателен; правда, после него уже не нужна.
Сегодня я ходил на выставку — посмотреть на глупцов, которые любуются картинами. Их рты полуоткрыты, нос шмыгает, глаза удивленно и вместе с тем радостно сияют «прекрасному явлению». Я смотрю на картины — они не вызывают во мне ничего, кроме равнодушия. Я подчеркиваю — они мне не неприятны; они для меня — то же, что пустые полотна.
Какая–то женщина оборачивается и смотрит на меня.
— Не правда ли, как красиво? — она кивает в сторону одной из картин, ее губы искривлены в улыбке.
Я морщусь и ничего не отвечаю. Отворачиваюсь и иду в другой конец зала. Она удивлена. Мне наплевать. Это еще одна разрушительная эмоция.
Паркетный пол поскрипывает, отдавая в ушах, мне приходит в голову, что сосуды, наверное, от этого розовеют. Они покроют ушные раковины тонкой тошнотворной сеткой, затуманят слух — навязчивая несвобода. Я все время твержу себе, что необходимо как можно меньше двигаться, но не всегда нахожу в себе силы это исполнить.
И зачем я сюда пришел? Еще раз убедиться в том, что я и так знаю?
В моей голове что–то шевельнулось, я оборачиваюсь к одной из картин. Цветок розы; прожилки между ребрами лепестков образуют узкий черный ниточный лабиринт; если кто–нибудь туда попадет, какое–нибудь насекомое, то уже вряд ли выберется. Я представляю себе, как оно, паникуя, бегает вдоль темнеющих рубиновых долек–лепестков в темном нутре цветка. Между насекомым и розой довлеющий контраст — бессмысленного движения и вечного покоя, нарушаемого лишь воображаемым ветром, который картина утратила. Она утратила все, кроме внутренних дум и телепатического общения с остальными предметами, и счастливо отдыхает в деревянной неге.
Я слышу повсюду осторожные вскипающие шепотки восхищения, перемешанные с мягкими шагами. Я смотрю на свои ноги — поверх ботинок надеты нелепые тряпичные музейные бахилы на завязках. (Какое глупое неприятное слово — бахилы!) Треугольные. Разваливающиеся. И тем не менее в них можно кататься по паркетному полу, как на лыжах по снегу. Эти бахилы похожи на недвижимый пыльный мешок с налетом ворса — от этой мысли мне становится немного легче; но все–таки бахилы нелепы.
Мне необходимо перекусить течение времени. Как бы было хорошо, если бы все замерло и остановилось. Ни одной эмоции, ни одного ощущения, ни одного чувства. Только мыслительная тишина и глубинное соляное озеро покоя. То самое совершенное состояние.
Паркетный пол скрепит, ко мне кто–то приближается. И чудится, будто внутри всего этого скрыта слепая ярость опаснейшего беспокойства — скрытое подводное течение. В памяти всплывают зеленые морские воды — черт, зачем мне все это нужно было когда–то?
Нет ответа.
Кто идет? Какой омерзительный старик в очках! Его внимание привлекла картина, около которой я стою.
Мне необходимо уйти, я не могу долго находиться среди людей. Они для меня — плывущие теплые гири с безвольно болтающимися конечностями.
Я отхожу от картины… Но что это за чувство? Робость! В высшей степени странно! Я взволнован. Необходимо немедленно это пресечь. Во мне не должно быть ничего, что роднило бы меня с этими большеглазыми гирями…
Я быстро шагаю прочь… Прочь от всего человеческого.
Я лежу в своей кровати и не знаю, сколько времени уже прошло. Маленький серо–белый рисунок на простыне, неподвижно уставившийся в мой левый глаз, похож на половину головы муравья. Я чувствую, как кадык скользит по подушке, точно резиновое колесо по льду; во рту какой–то странный привкус — точно щеки изнутри смазали йодированной солью.
В результате мне кажется, что на скулы мои давит некая окислительная реакция, отдающаяся в зрачках коричневатой плывущей пеленой; она старается заслонить солнечные блики, проникающие сквозь глаза в мои мозговые полушария, но — безуспешно; она — порванное сито–препятствие светового потока.
Оконная форточка открыта. Я живу на первом этаже, поэтому мне слышно все, что говорят старухи, сидящие на лавках и греющие на солнце свои морщинистые шеи.
— Сегодня ночью обещали северо–западный.
— Сильный?
— Исчё какой!
Многозначительный тон:
— Ого! Это к холоду… Опять придется запасаться меховой одеждой.
— Точно, к холоду, — подтверждает третий голос.
Шорох стопы — ею провели по наждачной бумаге неровного асфальтового полотна.
— Всякье случается…
— Но в прошлом–то году холода не было.
— Вот–вот. Значит, будет в этом.
— Да–да. Раз на раз не приходится.
Я уже перестал различать голоса, говорящие все это. У меня возникло такое ощущение, будто я только что прослушал какую–то одну длинную реплику. Мое восприятие зачастую работает весьма недвусмысленно. Как мне, черт возьми, избавиться от всего этого?
Я критикую все то, что связано с человеческой жизнью, по вполне объективным причинам. Вот ход моих рассуждений: как я уже упоминал, общество не является прогрессирующей системой, ибо любое развитие, усложнение есть, по сути дела, регресс — оно рождает бесконечную суету, массовые запрограммированные телодвижения и, следовательно, страдания, которые, однако, человек может почувствовать не сразу в силу своей очевидной недальновидности. Стало быть, и любая частичка общества, любая его функциональная ячейка, любое действие также вкладывают свою лепту во всеобщий процесс деградации. Чтобы это остановить, необходимо уничтожить общество, все процессы в нем протекающие. После этого то самое совершенное состояние воцарится само собой, ибо все люди будут мертвы. (Позже я более подробно раскрою сей замысел. Он, вне всякого сомнения, не должен быть реализован в одночасье — деградация общества достигла таких масштабов, что внезапное массовое убийство людей воспринимается не иначе, как великое зло).